|
Павел Флоренский. ИМЕНА
XIII. Дмитрий
1923. XI. 4.
Имя
Дмитрий или, в более точном церковном
произношении, Димитрий, происходит
от имени же, но божественного: хетоническая
богиня Деметра, Мать Земля (Ghimitir) или,
по другому объяснению Мать Ячменя (Dimitir)
своим именем отражается в Дмитрии.
Имеет
ли прилагательное dimitrios, смысл притяжательный
- Деметрин - или качественный
- деметровский - в данном случае
почти безразлично. В самом деле, принадлежность
человека Богу не может быть только внешнею,
без наличия в этом человеке соответственных
данному Богу качеств, равно как и существование
таких качеств не может пониматься как одно
только сходство, но - не онтологическая связь
между отобразом и первообразом, эктипом и прототипом.
Следовательно, древние, именуя кого-либо Дмитрием,
имели в виду соотнести его с Деметрою.
Желание
такое понятно общечеловечески; но оно представляется
особенно понятным в христианстве, где облик
Деметры окончательно сформировался, а качества
этого духовного склада получили преимущественную
оценку. Это - богиня умиренная и необыкновенно
кроткая и благостная, материнскою любовью дышит
она ко всему человеческому роду, причем в материнстве
ее выделено начало не стихийное, и даже не
рождение, а нравственное, ласковость и глубокая
тишина. Ужасы преисподней и трагическое смерти
идут мимо образа Земли-Матери.
Миф показывает Деметру наиболее человечною
из небожителей; теплота и ласковость, раскрытые
впоследствии христианством, в античности имели
свое гнездо именно под ее покровом. Не без
причины образ Богоматери, Заступницы и Теплой
Предстательницы, явился человечеству как исполнение
его предчувствий и исканий именно около Деметры.
Действительно,
в Дмитрии весьма определенно сказывается его
связь с землею, и чрез землю - с Землею-Матерью.
Но насколько первая очевидна и выражена, настолько
же вторая живет в нем, как тончайший привкус,
и преимущественно в детстве. Скорее даже, материнство
Земли вьется около Дмитрия и самим им смутно
чается, как заветная и дорогая, но почти утраченная
святыня детства. Это - тайная и скрываемая
не только от сторонних взоров, но почти что
и от своих собственных, надежда:
ласка, тишина и кроткая умиренность, сияющие
как один небесный образ из глубины собственного
существа, до которой нет доступа, о которой
не скажешь, так темно там все, кроме этой заветной
звездочки, но которая однако есть на
самом деле, и,- придет время,- окажется
всем. Но для этого надо спуститься к
ней, в бездонность себя самого, se ipsum transendere,
- а возможно последнее не иначе, как кончиной.
И вот, до того времени благоразумно молчать
о материнстве земли, затаив это знание в себе,
а жить и действовать другим - землею, как стихиею.
Дмитрий
отторгается от Земли и попирает ее, исполненный
мощи, с напором которой не знает, что делать.
Сын Земли - он живет, как сын праха. Отходя
от Матери, он лишается ее кротости, ее мира,
ее благостности, потому что не имеет ее цельности;
все это, как сказано, уходит в глубокие подземелья
его души и живет там тайным воспоминанием о
потерянном рае своего детства и сладостною
надеждою, что рано или поздно, после всех бунтов
и скитаний, он вернется к покорности. Но, Дмитрий,
не имея цельности Земли, и в восстании своем
сохраняет стихийную основу Матери и несет в
себе ее силы, но без ее нравственного облика,
без той цельности, которою эти силы уравновешиваются
и приводятся в гармонию. Он - сын Земли и сам
земля, в буйстве несоразмеренных и противоборствующих
друг Другу влечений.
Дмитрий
- характер и весь облик значительный, в отдельных
своих возможностях нередко превышающий меру
человечности и даже человеческого. Но проявлению
вовне и закреплению в жизни этой безмерности
чаще ставит препятствие сам он, другими словами,
столь же безмерными желаниями. Это - натура
с могучими задатками, но крайне несогласованными
между собою, негармоничная, с резкими углами
и всяческими неожиданностями. В неустойчивости
Константина есть капризность и прихотливая
случайность воды, меняющей свой цвет и поверхность
от самых легких внешних причин:
так, глубокие озера, окруженные горами, мирные
и лазурные, вдруг, почти без уловимой причины,
темнеют, покрываются барашками и топят доверившуюся
им лодку, чтобы через полчаса снова заискриться
золотыми блестками.
Напротив,
неровности Дмитрия совсем в ином роде, они
зависят от еще менее уловимых, но внутренних
причин и напоминают, скорее, землетрясения
вулканической местности и извержения нежданно
прорвавшегося вулкана. Это - какая-то Исландия,
где в любом месте может рассесться каменная
почва, выброситься струя пара или излиться
огненным потоком расплавленная лава. Тут нет
покойного места, потому что все содрогается
внутренними усилиями, впрочем, не имеющими
определенной цели и задерживающими друг друга,-
отчего напряжение делается еще большим. Может
быть, сознание своей непочатой мощи у Дмитрия
не было бы столь тревожным, если бы был предоставлен
более легкий, более согласованный выход его
страстям. И самые страсти, при бесспорной своей
значительности, тоже, может быть, не были бы
столь взрывчатыми и тяжелыми, не мешай они
[друг] другу изливаться. Но в том-то и дело,
что Дмитрий сложен в своей страстности и не
имеет основной страсти, которая
бы направляла и вела за собою все прочие. Правда,
эта сложность его внутреннего строения, где
страсти подпираются страстями и влечения сталкиваются
с влечениями, делает Дмитрия до известной степени
более терпимым в обществе и избавляет его как
от высоких должностей и положений, так и от
тюрьмы; но внешняя выносимость его покупается
ценою внутренней немирности и опасности Дмитрия
прежде всего себе самому.
Он
страстен, и страсти его - не поверхностные
влечения и увлечения, без которых бывает довольно
легко представить себе того или другого человека,
а - глубокие, коренящиеся в неисследимых ему
самому слоях его личности, откуда находят себе
выход они в сознание, как вполне готовые и
безусловные. Однако, несмотря на страстность,
от которой в обычном сознании неотделима пламенность
и тот или иной блеск,- Дмитрию огненное начало
в высшей мере чуждо; и если говорить
о жгучести его влечений, то это - темный жар,
без пламени и света, некий черный огонь, разрушительный,
но кажущийся чернее окружающей . тьмы. Страсти
Дмитрия - не радостные и не сладостные, хотя
бы и кратковременно; это - тяжелые и принудительные
влечения, слепо идущие по своему пути, как
исходят из кратера продукты извержения. В этих
страстях нет и признака не только легкости,
но и легкомыслия; их хочется сравнить скорее
с мучительными судорогами. И самая личность
Дмитрия напоминает картину бывшего извержения,
с громоздящимися застывшими потоками черной
лавы, набросанными вулканическими бомбами или
зыбучим вулканическим пеплом; не материнство,
а судороги земной коры.
Дмитрий
горд,- гордостью, проходящей
через все слои личности, от глубинного самоутверждения
и до самолюбия на самой поверхности, которою
соприкасается он с людьми. Эта гордость влечет
за собою прямоту и правдивость, однако не ту
подлинную, свободно идущую прямоту, которою
отношения делаются легкими, а принуждение себя
и надрыв, заставляющие окружающих предпочесть
в таком случае простое умолчание и невыясненность:
Дмитрий так трудно для себя самого извергает
из себя,- чтобы не показаться прикрашивающимся,-
свою правду, что собеседник чаще всего не знает
куда деваться от нее. Скрытный и себе самому
даже не прозрачный в своих глубинах, Дмитрий
вырывает из себя свои признания, без охоты
к этому и насильственно над собой. По гордости,
он хотел бы ничуть не считаться с окружающими
и во всяком случае никак не допустить их до
равенства с собою. Но, по гордости же, он не
допустит унижения себя несправедливостью и
не позволит себе того внутреннего движения,
по которому влечется естественно. Он ставит
себя слишком высоко над окружающими или, точнее,
до такой степени не допускает и мысли о сравнении
себя с ними, что ради этого избегает и повода
дать подумать другим или себе самому, что он
уравнивает себя с ними, хотя бы в борьбе за
первенство и вообще - за место в мире. Это
заставляет его, несмотря на прирожденную склонность
к угрюмости, преодолевать себя и стараться
быть приветливым.
Но,
кроме такого саморегулятора его гордости, в
нем есть еще другая существенная страсть, или
целый спектр страстей, который по существу
своему борется в своих проявлениях с проявлениями
гордости. Это именно - чувственность, беря
это слово прежде всего в прямом смысле, а затем
- расширительно, в отношении всех
видов цепкости за мир с вещественной его стороны.
Дмитрий привязан к еде и питью, к роскошной
обстановке, он склонен ценить внешний почет,
а потому, как по гордости, так и из чувственности,
ему хочется денег, дающих и власть и различные
вещественные удовлетворения. Но, как гордость
его имеет внутреннюю заторможенность, так и
тут, чувственность борется с жадностью, а разгул
со скупостью. То эти влечения просто задерживают
друг друга, и тогда Дмитрий влачит бесцветное
существование, раздираемый внутри неудовлетворенностью.
То, временами, эта взаимная задержка страстей
нарушается, и тогда на срок овладевает личностью
какое-нибудь одно из этих влечений,
которому Дмитрий и отдается, не зная ни внутренней,
ни внешней меры, без удержа и пренебрегая какими
бы то ни было законами, скорее даже не пренебрегая
ими, а восставая на них и попирая с торжеством
вырвавшихся на волю стихий. Тут ничто не остановит
его: ни жестокость, хотя он отлично сознает,
что делает, ни безобразие, хотя он обладает
тончайшим и от природы безупречным вкусом.
Даже напротив, и чужие страдания и всяческое
неблагообразие доставляют ему жестокое удовлетворение,
без которого в своей страсти он не чувствовал
бы себя излившимся.
Это
- тяжелое начало Дмитрия. Есть
благой вес вещей, как влечение к родным недрам,
и он связывает Землю и что на ней - воедино.
Как ни противоречиво сказать о нем, но напрашивается
к нему эпитет легкий: легкий
вес. Тянет земная тяга и от этого -
легко. Так дуб надежно и упруго возносится
вверх именно потому, что крепко держится землею.
Так и это чувство легкости при тяге к земле
не объясняется ли надежными корнями нашего
существа в земных недрах, от которых мы не
отделились и потому смело подымаемся в воздух
к свету? Но есть и иная тяга, тяжелая грузность
глыбы, от земли отделенной, но не утратившей
вполне своей земной природы и потому стремящейся
обратно. Это не взлет, а падение, неизменное
падение, стесняющее и самого падающего, и всех
тех, кто попадается на пути ему. Дмитрий, земной
и земляной, тяжел в последнем
смысле, и внутренние движения его происходят
с тугою, как ворочаются в геологических процессах
каменные глыбы и изгибаются в складки тяжелые
пласты горных пород. Дмитрию тяжел сам он и
вся внутренняя жизнь его, но тем более тяжел
он другим. Глухой, невыясненный и недопускающий
выяснения себе груз давит, и острыми, твердыми
углами Дмитрий подминает под себя, на кого
накатится в своем неправильном и полном неожиданных
поворотов движении. Раздавливая или разрывая
встречных, Дмитрий чувствует удовлетворение
- но не злобное, а от сознания своего веса,
потому - и своей силы. В нем есть что-то от
первобытных времен, не начатков человеческой
истории, а допотопных порождений земли, существом
своим еще с землею почти слитных, но волею
и сознанием от нее отторгнутых и утративших
сыновнее к ней благоговение. Эта тяжесть Дмитрия
делает его вообще трудным в житейских
отношениях, причем непосредственной заторможенности
их вторит тягостное ожидание могущего возникнуть
каждую минуту и по трудно уловимым поводам
затора. Это может быть непредвиденный, но тяжелый
и длительный гнев или плохо мотивированное
оскорбление, или, чаще всего, по-видимому беспричинное,
угрюмое молчание, которое может длиться сколько
угодно времени, даже с месяцы и годы. Тут,
при самом образовании этого затора,- ничего
не выяснить, ни о чем не сговориться; напротив,
всякие попытки на объяснение только осложнят
дело, наводя мрачную подозрительность и бессловесное
упорство. Благоразумно в таких случаях и не
искать словесности, а предоставить образовавшийся
затор самому себе, и тогда есть надежда, что
он, хотя и медленно, рассосется.
Эта
тяжесть Дмитрия вместе с его внутренней затормо-женностью
служит препятствием к полному раскрытию и осуществлению
в культуре его способностей: Дмитрий одарен
значительно выше среднего. Он умен, хотя ум
его более склонен разлагать, нежели строить;
обладает вкусом, идущим не от натасканности
в соответственных областях, а от чрева, и сродным
биологическому инстинкту красоты, которою он
опьяняется; в нем - много четкости мысли, отчасти
производной от глубинной гордости,- вообще
мысль его хотя и не быстрая, но полновесная
и содержательная. В Дмитрии есть чувство культуры
и чувство природы, интерес к жизни в разных
ее проявлениях. В том, что делает он, есть
своя звонкость и ценность, это не бывает вялым,
относится ли оно к разряду большого или малого.
Но гордость заставляет Дмитрия требовать от
себя большего, чем насколько он способен, и,
понимая свою недостаточность для этого, он
предпочитает вовсе воздержаться и от того,
на что способен. С другой стороны, его тяжесть
легко переходит в грузность на подъем; Дмитрию
трудно собраться сделать попытку и он слишком
тяжеловесен, чтобы отважиться на много рискованных
шагов, из которых может и ничего не выйти.
Чисто житейски, он не откажется от риска, если
этот риск дается без труда, хищническим хозяйством
и особенно, когда он сам по себе дает исход
разрушительным страстям; но трудовое усилие,
несмотря на мощь Дмитрия, враждебно ему, и
требуется верный успех,-чтобы Дмитрий принудил
себя взяться за такое дело.
Святое
Дмитрия, как указано вначале, от Земли-Матери
и сокрыто глубоко в ней. "Тогда явится
и являясь откроется Невеста, скрываемая ныне
землею", предвещается о будущем восстановлении
твари в третьей Книге Ездры.51 Вот это предсказание
согревает душу Дмитрия, и если он не знает
его из Книги Ездры, то доходит до него своим
умом или, точнее, своим сердцем. Он - не рыцарь
этой Невесты, отчасти и потому, что не сознает
себя достойным такого звания и избегает, даже
в себе самом, слишком близкого подхода к ней.
Но это она именно, а не кто другой живет в
сознании, как смысл его собственного бытия.
И именно через нее он относится к Богу.
Дмитрий
глубоко коренится в бытии, и потому рационализм,
всегда указывающий на поверхность душевной
жизни, чужд ему; если Дмитрий и пользуется
этого рода приемами мысли, то только при сношениях
с другими и ради других, избегая пред ними
открывать свой внутренний мир. Сам же в себе
он мыслит иначе и дешевость рационализма презирает.
Вот почему рационалистическое безбожие не соблазняет
его. Да из одной только гордости он не стал
бы на этот путь: в рассудочном отрицании Вечного
есть что-то глубоко унизительное, какое-то
принижение себя самого, какое-то отречение
от своего достоинства,- бессильный рабий бунт.
На это Дмитрий не пойдет. Но его самосознание
- как у своевольного непокорного сына, который
отца в глубине души признает, уважает и сыновнюю
связь с ним чувствует и тайно ценит, однако,
содрогаемый порывами и внутренними толчками,
ему самому мало понятными, отцу непокорствует.
С матерью еще он ближе, отчасти потому, что
с более легким сердцем не повинуется ее требованиям
и снова приходит к ней, как не провинившийся.
И эта безответственность пред матерью удерживает
его, несмотря на все возмущающие силы, на орбите
семейных связей.
Чрез
мать он подходит и к отцу. Тут нет детской
доверчивости и открытости: это несколько угрюмый,
несколько с насилием над собою подход, в котором
сочетается и сознание своей вины, и боязнь
настоящего разрыва, и неполное желание смириться,
и неумение разобраться в собственных противоречивых
силах, и много других волнующих чувств. Это
не есть невинное отношение к отцу, но не есть
и отрицание его власти. Дмитрий знает, что
Бог есть Отец, но он подходит к Нему не совсем
сыновне, и потому воспринимает в Нем больше
Его правду, чем любовь. Его святость - чем
ласку. Его власть - чем жалость. Дмитрий знает
Провидение, господствующее над миром, но чувствует
его преимущественно как вечный, неизменный
закон, как справедливый устав бытия, и потому
Провидение им чувствуется фаталистично. "Я
буду бунтовать, потому что мне бунтуется, но
судьба моя, и все последствия и правильное
возмездие уже написаны на небесах",- думается
Дмитрию. И он бунтуется и делает грех, как
неизбежное и неустранимое и заранее с гордою
покорностью принимает кару, тоже как неизбежное,
хотя о ней никто не говорит ему: сам себе,
в тяжелой гордости он назначил и наказание,
о котором не станет торговаться и которое он
берет на себя, как считает, избыточествующим
против своей вины.
|
|